Чемпiон-атлетъ П.І. Крыловъ
Рекорды:
выкручиванiе левой 280 ф
толканiе двумя 320 ф
выжиманiе съ моста 320 ф
разведенiе по 101 ф
въ каждой руке |
Измеренiя:
ростъ 170 см
шея 55 см
грудь 124 см
бицепсы 45 1/2 см
бедро 68 см
предплечье 35 1/2 см
икры 40 см |
Поищите древних мудрецов с бицепсами в
46 сантиметров…
Когда меня спрашивали в детстве, кем я
желаю быть, когда вырасту, я свирепо скрежетал зубами и отвечал:
«индейцем». В этом ответе сказывалась вся кипучесть моей натуры,
благодаря которой меня бросало в жизни сверху вниз, снизу вверх и во
все четыре стороны. Между тем я не могу пожаловаться на судьбу, но
мы с ней вели великолепную войну, причем судьба старалась мне
устроить жизнь получше. А я, точно нарочно, всячески старался
коверкать жизнь. Иногда это бывало грустно, а иногда — презабавно, —
все зависело от настроения.
Жизнь пережить — не поле перейти
Вот теперь, когда мне стукнул 45-й год, я
сам с интересом окидываю взором свое прошлое и думаю: «Ну, Федотыч,
и помыкало же тебя!.. Черт передери, как тебя помыкало, старый
балаганщик!» Становлюсь я тогда перед зеркалом, и смотрит оттуда на
меня уже не прежний курчавый румяный Петя Крылов, а изрезанное
морщинами усталое лицо человека, перевалившего за сорок лет… «Где
ты, мой румянец, где вы, мои кудри?.. Их иссушила грусть, и ветер их
разнес», — утешаю сам себя, ласково поглаживая предательскую лысину.
Но если судьба отняла мой румянец и кудри, — то мускулы и сила у
меня остались не хуже, чем прежде, и если бы теперь мне предложили
любое обеспечение и спокойное место помимо цирковой карьеры, — я
откажусь, черт меня передери!.. Как старая гвардия, которая умирала,
но не сдавалась, так и я останусь до конца дней моих… «индейцем». И
это будет последняя моя победа над судьбой, которая постоянно
коварно хотела из «индейца» сделать «обывателя». Но, увы, далеко не
все великие мира сего удостаиваются памятников от потомства
(почему-то называемого благородным), даже если они и обладали бы,
как я, бицепсами в 46 сантиметров (поищите, друзья, древних мудрецов
с такой мускулатурой!). Поэтому я гордо отказываюсь вперед от всяких
статуй в мою честь и пишу сам эту автобиографию, не надеясь, что
найдется через несколько столетий поэт, который воспоет меня, как
воспел старец Гомер «гнев Ахиллеса, Пелеева сына». Положим, Гомеры
живописали подвиги силачей в век Золотой Эллады, а в наше время про
людей силы физической пишут не вдохновенные певцы, а газетные
рецензенты в рубрике «Спорт» и в… хронике происшествий.
«Tempora mutantur, et nos mutamur in illiis!»
— сказал бы мой первый учитель-латинист, нещадно лепивший мне
единицы во славу классической системы. Конечно, «mutamur», — отвечаю
я сам себе, — ведь на календаре 1914 год!
Перевертываю страницы жизненного календаря
и дохожу до 11 июня 1871 года: это — день моего рождения. Родители
мои почти безвыездно жили в Москве, где отец занимал хорошее место
управляющего на винном заводе Поповых. Все в нашей семье были
крепкие люди — особенно мой отец: среднего роста, коренастый, с
высокой поднятой грудью, он всегда поражал меня той легкостью, с
которой проделывал самые трудные упражнения на кольцах, висевших в
нашей детской. А когда отец взял за грудь нашего кучера Онисима,
явившегося в контору пьяным, и выбросил его с лестницы, —
влюбленность моя в отца уже не знала пределов. Я старался во всем
подражать ему, ходил так же выпятив грудь и говорил сиплым точно
надтреснутым голосом, который по моему мнению, очень напоминал
отцовский низкий бас.
Напрасно меня мать усаживала за книги, —
единственно, что мне в них нравилось, — это то, что их можно было
запускать в головы детям соседей, с которыми у меня шла беспрерывная
война, прерывавшаяся только для совместной игры в бабки. Да и эта
игра кончалась тем, что мы вцеплялись друг другу в волоса. Я
постоянно удирал из дому, чтобы лазать по деревьям, запускать змея
или драться с товарищами. Положим, когда мне исполнилось десять лет,
и мне подарил отец роман Майн Рида «Всадник без головы», все
остальные игры стушевались перед игрой «в индейцев». Это была
премилая игра, в которой главную роль играла стрельба из рогатки в
оконные стекла. Великолепно я выучился этой стрельбе, — только и
слышно бывало порой: «дизнь-тррах», — звон от разбиваемых стекол.
Особенно хорошо трещали стекла зимой. Ну, и влетало же мне от
родителей, от соседей, от няньки за эти стекла! Помню, когда после
одного меткого выстрела меня потащили драть на конюшню, я вопил
благим матом: «За что?.. ведь прицел был великолепный… Сразу три
стекла вдребезги!..»
Наконец отдали меня в гимназию, и началось
мое странствование по средним учебным заведениям Москвы. Кто
виноват, — педагоги или я, — не берусь судить, но мы не сходились
взглядами. Я всегда думал, что мальчугану с моими мускулами нет
особой нужды знать всевозможные исключения masculini generis и т.д.,
а потому, сидя на уроках, постоянно читал из-под парты Майн Рида,
Фенимора Купера и Жюля Верна, а все вечера проводил на галерке в
цирке Саламонского, где работал покойный Форс, ставший моим кумиром,
и все манеры которого впоследствии я перенял в моей «работе на
арене». Придя из цирка домой, я тренировался утюгами, которые
навешивались на половую щетку, а иногда заходил в мясные лавки, где
пробовал поднять двухпудовку. К гирям у меня оказалось больше
способностей, чем к наукам, и мне удалось через 2–3 месяца толкнуть
двухпудовку. От робости или страха, — уж не знаю, у меня при этом из
носа пошла кровь… Подручные — мясники, сначала называвшие меня
«карапузом» и «синей говядиной», посмотрели на меня с уважением, а
хозяин лавки взял меня за шиворот и со словами: «Еще беды с тобой не
обобраться, ежели надорвешься, стервец»… потащил к выходу. Итак,
этот мой первый дебют в качестве атлета закончился трагикомично, но
все-таки я, когда торговец тащил меня вон из лавки, успел укусить
его за руку. Плоды моей тренировки сказались очень быстро и крайне
неожиданно: в большую перемену я вздул троих моих товарищей и при
этом увлекся так, что их повели в лазарет, а меня со швейцаром
отправили домой с тем, чтобы я не возвращался в гимназию.
Вот вам и справедливость поговорки:
«победителей не судят»! Удалось родителям поместить меня в первую
гимназию, где я усердно читал из-под парты опять Майн Рида до 4-го
класса, когда меня опять за драку «попросили выйти вон». В сущности
говоря, в этом была колоссальная несправедливость: я был только
виноват в том, что был сильнее моих сверстников, ибо если бы они
меня вздули, а не я их, то… выгнали бы их. Тогда на общем семейном
совете было решено сменить мою классическую систему образования на
реальную, и я начал странствовать по реальным училищам. Сначала
выгнали меня за драку из казенного реального училища, затем из
училища Фидлера, когда я спустил с лестницы одного «фискала», при
этом так ловко, что он пробил себе голову. Наконец меня отдали в
училище Хайновского, куда поступали «камчадалы» из остальных учебных
заведений. Там я быстро сделался очень популярным, благодаря силе
(уже выжимал двухпудовки). В этом училище все были хорошие парни, —
сначала они попробовали навалиться на меня гурьбой, но когда я выбил
добрую дюжину зубов у моих врагов, меня единогласно признали
сильнейшим «хайновцем», причем каждый в знак уважения к моей
мускулатуре давал мне часть своего завтрака. Это было почетно, но уж
чересчур сытно: мне казалось неудобным, чтобы первый силач не мог
съесть всего, что ему приносили, и я буквально жрал, пока глаза не
лезли на лоб.
Дошел я до пятого класса и почувствовал,
что меня неудержимо тянет к приключениям. Долго я не колебался, кем
мне сделаться — индейским ли вождем, в роде какого-нибудь Сиу-Ксу
Орлинного Когтя, или морским разбойником. И то, и другое было
заманчиво…
Наконец жребий был брошен, и я очутился в
Мореходных классах в Петрограде. Хороший был там народ, — здоровый,
крепкий и очень дружный, Жили мы превосходно и весело, — хотя я был
и самым сильным «мореходом», но меня все-таки здорово отдули раз
пять. Будучи учеником, я ходил в плавание: был рулевым на пароходе «Чихачевъ»
(Р.О.П.), плавал на английском пароходе «Кочгаръ» между Одессой и
Марселем и наконец в Добровольном Флоте простым матросом. Побывал я
в Японии, Китае, Александрии, в Англии. Боже мой, как хорошо на меня
действовали морские волны! Стою на борту, и сердце замирает от
невыразимого блаженства при виде бесконечного простора… От избытка
чувств душа была так полна, что я должен был обязательно кого-то
ударить и поэтому всегда шел в кочегарку драться. Да, я делался
настоящим «морским волком»! Это не то, что быть поваром на паршивом
греческом судне «Эмилия», как пришлось мне перед поступлением в
Мореходные классы. Но, и готовил же я!.. Помню, после первого
приготовленного мною обеда оба хозяина судна подошли ко мне с
поднятыми кулаками, но тотчас же очутились на полу… После этого
состоялось молчаливое соглашение, в силу которого готовить стали
сами хозяева, а я из поваров перешел в юнги. Свежий, морской воздух
сказывался на моем организме гораздо благотворнее, нежели все
классические и реальные системы образования: я делался все здоровее
и здоровее. Во всех городах, куда заходили мои пароходы, я посещал
атлетические клубы, поднимал гири и боролся, — преимущественно
накрест. Особенно частым гостем я был в Одесской школе атлетики
Новака, где прямо «умирал» за штангой, — в то время я уже толкал
двумя руками более шести пудов и чувствовал себя «довольно гордо».
Наконец сдан последний экзамен на курсах, — и я с дипломом в кармане
занял место второго штурмана (иначе — помощника капитана) на
пароходе Добровольного Флота «Мария», который курсировал по
Азовскому морю.
Вскоре я сделался популярнейшим человеком
среди приморского населения, особенно после того, как избил одного
турка, который доставлял на пароходы фрукты. Этакая был каналья,
извините за выражение! Продал он мне винограду на 1 руб. 25 коп., и
ни к черту негодного. Я и говорю ему: «Отдай, Ахмет, деньги и получи
деликатнейшим манером свой виноград прямо в морду». Подбоченился он
фертом, засучил руки и говорит: «Отними, бачка, деньги»… Ну, я стал
отнимать… То он меня по уху, то я его по зубам… В результате, я свой
рубль с четвертаком отнял и Ахмету руку правую окончательно
вывернул… Одним словом, все шло благополучно, но вот в конце зимы
1895 года поехал в Москву, чтобы родных повидать и похлопотать
насчет места первого помощника капитана в Русском Обществе
Пароходств и Торговли. Тут и произошло крушение моей жизни.
Встретился со мной мой старинный товарищ Мочульский (царство ему
небесное!), - тоже атлет-любитель. Пошли мы к Сереже Дмитриеву-Морро,
имевшего тогда атлетический… погреб под магазинами Лурие, у которого
работал художником Морро. В магазине были угольные склады в погребе,
и вот там-то Серж отвоевал себе местечко для упражнений со штангами
и гирями.
Красиво он «работал», — прямо орел был в
темпах. Самая тяжелая штанга, бывало, летит, как перо, — и при этом
«с улыбкой на устах». У меня ловкости не было, — все выходило
по-медвежьи, но я изобрел свою систему: посмотрю, бывало, на штангу
посвирепее и обругаю ее самым пренебрежительным образом, а от этого
сам уже в злость прихожу и начинаю поднимать, — поднимаю и все время
ругаюсь, чтобы злость не утратить и чтобы с этого самого энергия не
пропала. Очень мне эта система помогала, — с тех пор у меня еще и
доныне манера осталась, — гири я поднимаю или бросаю, — нечто в роде
рычание звериного испускать для поддержания геройского духа. И
началась тут настоящая трагедия моей души… Дни и ночи только мечтаю
о гирях и аппетит даже потерял. Завел у себя дома тоже подвал с
гирями, — штангу купил, ворочаю гирю нескладно, но стараюсь
копировать манеры Фосса.
Чувствую, что горит в моей душе «священный
огонь артиста», и что единственное мое призвание это — благородное
искусство…
Колебался я недолго и 25 апреля 1895 года
уже стоял в балагане Лихачева на Девичьем Поле и показывал сему
директору мои бицепсы объемом в 41 сантиметр.
Пощупал меня со всех сторон Лихачев и
произнес, почесывая в затылке: «65 целковых в месяц, мусью, и чтобы
ежеден несколько раз работать»… Пожал я руку этому моему Барнуму, —
в сером пиджаке, лакированных сапогах и красном галстуке «бабочкой»,
— и наше соглашение состоялось. Поехали мы с ним в провинцию, — по
мелким ярмаркам и садам. Чуть ли не каждый час приходилось мне
работать, то ворочая гири, то борясь на поясах с любителями. Бывало,
еле успеешь отдохнуть и напиться чайку, как опять заливается
колокольчик перед дверью балагана, и осипший голос начинает
выкрикивать: «Пожалуйте в театр живых чудес… Между прочими чудесами
сказочный богатырь Петр Федотович Крылов, уроженец города Москвы,
покажет необычайные чудеса своей силы. Представление начинается!..»
Ну, и опять — ворочаешь штанги на сцене,
которая ходуном ходит, ибо сколочена из барочного тесу. Из балагана
Лихачева я перешел в цирк Камчатного, — это уже «чином выше».
Впервые выступил я в этом цирке в слободе Покровское. Теперь понятия
не имеют атлеты о том, как работали раньше… Не меньше 12–15 раз
приходилось мне в сутки выступать, в промежутках стоишь на «раусе»
(на балконе цирка) и зазываешь вместе с клоунами публику. К тому
времени я срепетировал уже хороший номер: поднимал со стоек лошадь с
всадником на веревках, а не на цепях с блоками. После этого номера
во всех маленьких городках, куда я приезжал с цирком Камчатного, на
меня публика смотрела, как на одно из «живых чудес». Даже плакат
этого номера я себе заказал у одного маляра, — сильно он нарисовал,
но мое лицо с натуры писать отказался, а взял с лубочного издания
«Палач города Берлина». Смотрю я на плакат, и самому страшно
становиться: уж больно зверское лицо, и как будто сходства со мной
мало. Однако плакат мой дирекция вывесила около входной двери, а
чтобы еще больше впечатления на публику он производил, я во время «рауса»
становился рядом с плакатом.
От Камчатного я поехал в Уфу в большой цирк
Боровского и делал с ним турне по Сибири в течение трех лет. Тогда я
уже выработался в «хорошего артиста» — жалованья получал 200 рублей
и бенефис. «Работали» со мной два атлета, — знаменитый потом С.И.
Елисеев и А.Д. Горец (Мануилов). У меня с Елисеевым сразу резня
пошла на гирях, — надо сказать, что я был лучше его на одну руку, а
он выше меня в движениях на обе руки. Выступали мы вместе в качестве
«номера», но всегда начинали сводить на «конкуренцию» и доходили
порой не только до ругани, а до драки на арене — приходилось самому
Боровскому вмешиваться в нашу «работу», выгонять нас с манежа и
штрафовать. Горец гиревиком особенным никогда не был, но хорошо
боролся на поясах.
В первый бенефис я взял хороший сбор и при
этом на меня составили протокол. Дело в том, что в тот день я должен
был поднимать лошадь со всадником и держать на груди наковальню.
Выхожу на арену, публика принимает меня с азартом, но вдруг слышу из
первого ряда господин какой-то, в чиновничьей фуражке и довольно
мозглявого виду, говорит своей соседке: «Не понимаю, как можно
приветствовать в наш просвещенный век грубую силу. Это просто бык
какой-то!» и т.д. Посмотрел я на него, остановил оркестр рукой и
говорю публике: «Господа, вот этот господин говорит, что — я бык…
Хотя я — человек интеллигентный, но работаю на арене, потому что
люблю силу… А, в общем, я нахожу, что лучше быть сильным быком,
нежели слабым ослом, хотя бы и в чиновничьей фуражке, как сей
субъект». Что тут поднялось в цирке — и описать трудно…
Аплодисменты, аплодисменты без конца.
Господин, которого я обозвал «ослом»,
вломился в амбицию и полез на арену объясняться, но тотчас же был
мною взят за шиворот и посажен обратно на место. В итоге скандал,
протокол и т.д. Вообще, «язык мой — враг мой», мог бы я сказать,
потому что часто имел неприятности из-за невоздержанности на словах.
Но уж у меня характер такой, что «миндальничанья»
на арене я не признаю. Да и где тут было научиться этикетам
всевозможным, когда каждый день почти боролся в Сибири с такими
типами, что разве только на большой дороге им настоящее место.
Помню, в Иркутске боролся я на поясах с местной знаменитостью
Шляпниковым. Громадного роста, почти в девять пудов весом, с лицом
суздальского письма, окаймленным окладистой черной бородой.
Шляпников переложил на своем веку до 25 профессиональных борцов, — а
я приложил его на оба плеча. Ну, и как же мы с ним после борьбы в
коридоре ругались, — обеим приятно было, — и слов для ругани уже не
хватило… А тут еще «этикеты» соблюдать! Победа над Шляпниковым
покрыла мое имя в Сибири таким ореолом, и был сразу произведен в
«душки» — правду говоря, я был красивым парнем (шерсти на голове
было хоть отбавляй, — не то что теперь)!
Но «романы» мои были не совсем удачны: я
все время только показывал свои мускулы и спрашивал своих поклонниц:
«Сколько вы выжимаете?» Вообще, интересы мои в жизни сводились
только к штангам, бульдогам и весовым гирям. Когда от Боровского
перешел я в цирк Владимира Дурова (Орел и Витебск), то, посмотрев на
этого знаменитого клоуна, пришел к заключению: «Хороший артист, но в
общем ничего не стоит, так как моей штанги поднять не может». К
таким заключениям я пришел, когда слушал Шаляпина и смотрел картины
в Третьяковской галерее. Затем очутился я в цирке Девинье и Бизано,
разъезжавшим по волжским городам. Были мы в Ярославле, Рыбинске,
Костроме и т.д. У меня уже было много трюков: жал одной рукой
бульдог, рвал цепи, ломал подковы и монеты, разбивал кулаками камни,
делал растяжку с четырьмя лошадьми. При этом я всегда разговаривал с
публикой сам, между тем как при работе других атлетов их номера
объяснял кто-нибудь из «униформы». По отзывам публики, мои реплики
всегда отличались убедительностью. Например, когда я разбивал камень
кулаком, то неизменно обращался к публике с такими словами:
«Господа, если вы думаете, что в этом номере есть фальшь, то могу
разбить этот камень на голове любого желающего из публики… Милости
прошу желающих — на арену!» И постоянно эта короткая вступительная
речь оказывалась крайне убедительной, так как желающих подставить
свою голову под мой кулак не находилось даже среди лиц, наиболее
склонных к скептицизму.
Во всех приволжских городах мне много
приходилось бороться на поясах, что вместе с победными лаврами
иногда приносило и неприятные последствия: так, после моей победы в
Рыбинске над Петром Егоровым, весившим около десяти пудов, местные
крючники дали зарок «пощупать тот материал, из которого сделаны мои
ребра», — volens-nolens, пришлось каждый вечер после цирка уже
прямым манером отправляться домой на извозчике. В 1894 году приехал
я в Москву на побывку к родным. По-настоящему, мне бы отдохнуть от
гирь, а я опять за них: отправился «себя показывать» на атлетические
арены к барону Кистеру, а затем к Наумову. Барону М.О.Кистеру всем
обязан атлетический спорт в Москве: много я видел в жизни моей
любителей спорта, но такого бескорыстного спортсмена-идеалиста, как
этот человек, — англизированной, московской складки, — видеть мне не
приходилось.
Положим, и встал ему спорт в копеечку, —
почти все свои большие средства М.О.Кистер ухлопал на любимую
тяжелую атлетику. Арена его помещалась на Новинском бульваре и было
очень хорошо оборудована для гирь и борьбы. Из любителей выдавались
Солдатенко, Ломухин, Горлов и Митрофанов (был лучше всех, — выжимал
двойники 20 раз, потом спился и умер босяком). Я начал «ставить
рекорды»: выжал левой бульдог в 260 фунтов и взял с моста 290 ф. Для
того времени это было — «не фунт изюму»! Кистер выдал мне медаль за
выжимание бульдога. На арене Наумова (помещалась в Новых Рядах) я
давал разводку с весовыми двухпудовками, — натурально «телами
книзу». Одним словом, зарекомендовал себя в своей родной Москве как
атлета-рекордсмена, и понесло меня попутным ветром опять в цирки.
Ангажировал меня Девинье, и я объехал с ним
Минск, Двинск, Ковно, Гродно, Вильну, Лодзь и другие города
Юго-Западного края. Тогда у меня была уже «большая марка»: я получал
300 рублей в месяц и начал писаться «королем гирь».
В Лодзи была у меня самая интересная
«конкуренция» в гирях, — не с кем иным, как с знаменитым теперь
чемпионом-борцом Станиславом Збышко-Цыганевичем. Совсем он был тогда
молодой, но все же чувствовалась в нем громадная сила, сделавшая его
теперь первым мировым борцом. Но все же на гирях я ему «влил», черт
меня передери! — извините за выражение…
Сделал я на «конкуренции» следующее: выжал
левой бульдог в 280 фунтов, взял с моста 300фунтов. И развел по 100
ф. в каждой руке (весовые двухпудовки с привязками). Только в одном
номере он меня побил: штангу мою в 320 фунтов Збышко толкнул два
раза, а я — один раз. В Вильне меня постигло несчастье: поднимая с
платформы лошадь со всадником, я поскользнулся и вывихнул ногу в
колене и ступне. Семь месяцев пробился я без работы. Настроение было
ужасное. «Ну, думаю, — конец! Теперь жалкий калека на костылях»…
Сколько раз хотел покончить жизнь самоубийством… Только справедлива
пословица: все перемелется, — мука будет. Поправился я, и нога моя
еще крепче и сильнее стала. Опять поступил я к Девинье и в 1901 году
был с его цирком в Киеве. Этот год был для меня успешным в рекордах:
выжал я левой в штанге 280 ф., развел по 100 ф. шарами, донес правой
гирю в 100 фунтов к выжатой левой рукой штанге в 280 ф., с моста
взял 300 фунтов.
Все эти рекорды я проделал официально в
Киевском атлетическом обществе и получил за них от председателя
Общества доктора Е.Ф. Гарнич-Гарницкого диплом и золотую медаль. В
1903 году я работал у Александра Чинизелли в Варшаве на жаловании
600 рублей в месяц и имел громадный успех. Положим, и работал я, как
верблюд, без устали и самые тяжелые трюки. К моей программе
прибавились еще: выталкивание двумя руками с передачей затем на одну
руку громадной штанги с полыми шарами, в которых сидело два человека
из униформы, и поднимание на платформе с цепями 20 человек. Многие
думают, что благодаря стягиванию цепей, этот номер очень легок. Ну
нет, черт меня передери!.. Нужны очень сильные ноги и очень сильная
спина, иначе останетесь калекой на всю жизнь.
Жизнь в Варшаве мне понравилась: чистота,
население веселое, и, главное, очень дешевые порции в ресторанах —
на 2 рубля мне давали… пять антрекотов на кости. Наконец, мне
пришлось работать в Матушке Белокаменной. Запестрели мои плакаты
(теперь уже художественной работы) на заборах садов Омона, Антея,
Зоологического, Народной трезвости в Ново-Сокольниках у Р.Р. Вейхеля.
Платили мне уже 700 целковых за месяц или по 400 за 15 дней.
От радости, что я работаю в своем родном
городе, я старался чуть не лопаться под гирями и нагружал на себя
неимоверный вес. Публика меня чуть не на руках носила. Только
характерная манера у зрителей свое сочувствие выражать. Ведь видит
иной, что у атлета глаза чуть ли не на лоб от усилий лезут, а
спрашивает с участливым видом: «Что это, господин Крылов, тяжело?»
Очень многие, особенно дамы, обижались, что на такие вопросы я
всегда отвечаю: «Да-с, это вам не насекомых давить»… Но, извольте
верить, ей Богу из самой души такой ответ вырывался… После зимней
работы у Девинье и у Никитина (в Саратове), попал я в Питер (по
нынешнему Петроград, слава Богу!) в Зоологический сад Баумвальда.
Встретили меня петроградские
атлеты-любители, как родного, особенно члены Кружка любителей
атлетики при Университете с И.В. Лебедевым во главе. В конце моего
ангажемента в «Зоологии» этот Кружок поднес мне на сцене медаль,
причем И.В. Лебедев говорил речь о том, что я в настоящее время
являюсь одним из бесспорных «королей гирь». Овации были в тот день
мне бесконечные, и я даже заревел белугой на сцене (не «для делов»,
а по-настоящему), — до того было все обставлено торжественно. Но
когда я на сцене целовался И.В. Лебедевым, то никогда не думал, что
мне впервые придется выступать в чемпионате борьбы именно у него.
Между тем через год, с его легкой руки,
чемпионаты борьбы пошли по всей России, и в 1906 году я уже выступал
именно в Лебедевском чемпионате в цирке Чинизелли в Варшаве.
Трудно было учиться поднимать тяжести, но
выучиться всем приемам французской борьбы для меня было еще труднее.
Помню, в первый день поставил меня Лебедев бороться с немцем
Рандольфи. С места он дал мне такую «макарону», что я света не
взвидел. Бросился я на него, — в «передний пояс» и о землю. С этого
дня у меня появилось, во-первых, желание выучиться французской
борьбе, а, во-вторых, непримиримая ненависть к немцам… Целые дни я
тренировался с венгром Сандорфи (настоящим), — по 3 целковых платил
ему за каждый день тренировки, и особенно налег на изучение ударов и
болевых приемов.
После Варшавы начались мои турне с
чемпионатом в качестве борца: Ростов-на-Дону, Харьков, Киев,
Воронеж, Тамбов, Саратов, Москва, Полтава, Петроград и за последние
два года — все сибирские города. В больших чемпионатах не шел дальше
III места, а в небольших брал постоянно первенство. Публика мои
схватки приветствует немного оригинально: мне свистят, меня ругают,
бросают на арену всевозможные удобноносимые предметы (палки,
зонтики, картошку…). И все это за то, что я держусь принципа: «Если
ты не хочешь, чтобы тебя били, — бей сам». Когда бессонной ночью
(после какой-нибудь победы, за которую меня освистала публика за
несколько горячих зуботычин) я начинаю думать о том, «где
справедливость на земле», мне невыразимо хочется крикнуть публике:
«Господа, а если б не я, чемпион мира Петр Крылов, бил этого моего
противника Имярека, а он отдул бы меня, как тогда вы аплодировали бы
Имяреку и кричали: «Дай ему! Дай ему хорошенько!» Так почему же?..
Господа, я тяжелым трудом и чисто в поте лица сделал себе имя, а
потому, пока у Петра Крылова есть сила, Имяреку не придется бить
меня, старого балаганщика, а, наоборот, каждый Имярек будет всегда
разделан мною под орех»!..
И кажется мне что после таких слов я ушел с
манежа не освистанным. Вскакиваю я с постели и начинаю произносить
эту речь, обращаясь к улице, глядящей на меня сквозь темные оконные
стекла… Но когда с красивым жестом раскланиваюсь я перед публикой,
то слышу чье то жалобное повизгиванье, — это воет мой старый рыжий
такс «Крокодил», который чувствует своей собачьей преданной душой,
что его хозяина обидели, и что я, черт меня передери!, не такой уже
зверь, каким меня представляет публика… «Крокодил» умильно смотрит
на меня, виляет хвостом и тихонько сочувственно воет…
Лапу, старый товарищ!..
Чемпион мира Петр Крылов
1914 г.