3
Простившись с Антонио, Арбузов пошел домой. Надо было до борьбы
пообедать и постараться выспаться, чтобы хоть немного освежить
голову. Но опять, выйдя на улицу, он почувствовал себя больным. Уличный шум и суета
происходили где-то далеко-далеко от него и казались ему такими
посторонними, ненастоящими, точно он рассматривал пеструю движущуюся
картину. Переходя через улицы, он испытывал острую боязнь, что на него
налетят сзади лошади и собьют с ног.
Он жил недалеко от цирка в меблированных комнатах. Еще на лестнице он
услышал запах, который всегда стоял в коридорах, - запах кухни,
керосинового чада и мышей. Пробираясь ощупью темным коридором в свой
номер, Арбузов все ждал, что он вот-вот наткнется впотьмах на какое-нибудь
препятствие, и к этому чувству напряженного ожидания невольно и мучительно
примешивалось чувство тоски, потерянности, страха и сознания своего
одиночества.
Есть ему не хотелось, но когда снизу, из столовой "Эврика", принесли
обед, он принудил себя съесть несколько ложек красного борща, отдававшего
грязной кухонной тряпкой, и половину бледной волокнистой котлеты с
морковным соусом. После обеда ему захотелось пить. Он послал мальчишку за
квасом и лег на кровать. И тотчас же ему показалось, что кровать тихо заколыхалась и поплыла под
ним, точно лодка, а стены и потолок медленно поползли в противоположную
сторону. Но в этом ощущении не было ничего страшного или неприятного;
наоборот, вместе с ним в тело вступала все сильнее усталая, ленивая,
теплая истома. Закоптелый потолок, изборожденный, точно жилами, тонкими
извилистыми трещинами, то уходил далеко вверх, то надвигался совсем
близко, и в его колебаниях была расслабляющая дремотная плавность.
Где-то за стеной гремели чашками, по коридору беспрерывно сновали
торопливые, заглушаемые половиком шаги, в окно широко и неясно несся
уличный гул. Все эти звуки долго цеплялись, перегоняли друг друга,
спутывались и вдруг, слившись на несколько мгновений, выстраивались в
чудесную мелодию, такую полную, неожиданную и красивую, что от нее
становилось щекотно в груди и хотелось смеяться.
Приподнявшись на кровати, чтобы напиться, атлет оглядел свою комнату. В
густом лиловом сумраке зимнего вечера вся мебель представилась ему совсем
не такой, какой он ее привык до сих пор видеть: на ней лежало странное,
загадочное, живое выражение. И низенький, приземистый, серьезный комод, и
высокий узкий шкаф, с его деловитой, но черствой и насмешливой
наружностью, и добродушный круглый стол, и нарядное, кокетливое зеркало -
все они сквозь ленивую и томную дремоту зорко, выжидательно и угрожающе
стерегли Арбузова.
"Значит, у меня лихорадка", - подумал Арбузов и повторил вслух:
- У меня лихорадка, - и его голос отозвался в его ушах откуда-то
издалека слабым, пустым и равнодушным звуком.
Под колыхание кровати, с приятной сонной резью в глазах, Арбузов
забылся в прерывистом, тревожном, лихорадочном бреде. Но в бреду, как и
наяву, он испытывал такую же чередующуюся смену впечатлений. То ему
казалось, что он ворочает со страшными усилиями и громоздит одна на другую
гранитные глыбы с отполированными боками, гладкими и твердыми на ощупь, но
в то же время мягко, как вата, поддающимися под его руками. Потом эти
глыбы рушились и катились вниз, а вместо них оставалось что-то ровное,
зыбкое, зловеще спокойное; имени ему не было, но оно одинаково походило и
на гладкую поверхность озера, и на тонкую проволоку, которая, бесконечно
вытягиваясь, жужжит однообразно, утомительно и сонно. Но исчезала
проволока, и опять Арбузов воздвигал громадные глыбы, и опять они рушились
с громом, и опять оставалась во всем мире одна только зловещая, тоскливая
проволока. В то же время Арбузов не переставал видеть потолок с трещинами
и слышать странно переплетающиеся звуки, но все это принадлежало к чужому,
стерегущему, враждебному миру, жалкому и неинтересному по сравнению с теми
грезами, в которых он жил.
Было уже совсем темно, когда Арбузов вдруг вскочил и сел на кровати,
охваченный чувством дикого ужаса и нестерпимой физической тоски, которая
начиналась от сердца, переставшего биться, наполняла всю грудь, подымалась
до горла и сжимала его. Легким не хватало воздуху, что-то изнутри мешало
ему войти. Арбузов судорожно раскрывал рот, стараясь вздохнуть, но не
умел, не мог этого сделать и задыхался. Эти страшные ощущения продолжались
всего три-четыре секунды, но атлету казалось, что припадок начался много
лет тому назад и что он успел состариться за это время. "Смерть идет!" -
мелькнуло у него в голове, но в тот же момент чья-то невидимая рука
тронула остановившееся сердце, как трогают остановившийся маятник, и оно,
сделав бешеный толчок, готовый разбить грудь, забилось пугливо, жадно и
бестолково. Вместе с тем жаркие волны крови бросились Арбузову в лицо, в
руки и в ноги и покрыли все его тело испариной.
В отворенную дверь просунулась большая стриженая голова с тонкими,
оттопыренными, как крылья у летучей мыши, ушами. Это пришел Гришутка,
мальчишка, помощник коридорного, справиться о чае. Из-за его спины весело
и ободряюще скользнул в номер свет от лампы, зажженной в коридоре.
- Прикажете самоварчик, Никит Ионыч?
Арбузов хорошо слышал эти слова, и они ясно отпечатлелись в его памяти,
но он никак не мог заставить себя понять, что они значат. Мысль его
в это
время усиленно работала, стараясь уловить какое-то необыкновенное, редкое
и очень важное слово, которое он слышал во сне перед тем, как вскочить в
припадке.
- Никит Ионыч, подавать, что ли, самовар-то? Седьмой час.
- Постой, Гришутка, постой, сейчас, - отозвался Арбузов, по-прежнему
слыша и не понимая мальчишки, и вдруг поймал забытое слово:
"Бумеранг".
Бумеранг - это такая изогнутая, смешная деревяшка, которую в цирке на
Монмартре бросали какие-то черные дикари, маленькие, голые, ловкие и
мускулистые человечки. И тотчас же, точно освободившись от пут, внимание
Арбузова перенеслось на слова мальчишки, все еще звучавшие в памяти.
- Седьмой час, ты говоришь? Ну, так неси скорее самовар, Гриша.
Мальчик ушел. Арбузов долго сидел на кровати, спустив на пол ноги, и
прислушивался, глядя в темные углы, к своему сердцу, все еще бившемуся
тревожно и суетливо. А губы его тихо шевелились, повторяя раздельно все
одно и то же, поразившее его, звучное, упругое слово:
- Бу-ме-ранг!